MIA - главная страница | Глав. стр. Иноязычной секции | Глав. стр. Русской секции | Троцкийский архив
Оригинал
находится на
странице http://www.revkom.com
Последнее
обновление
Февраль 2011г.
"Наше имя - честное имя".
(Замысловский в Думе.)
В результате очной ставки между пробудившейся массовой личностью и режимом обезличения старое вынуждено было документально признать силу нового. Была впервые в истории русской государственности принципиально признана личность. Но сейчас же за этим открылся жестокий период 1906 - 1907 г.г., когда личности пришлось очень туго. А между тем именно в это время, в самый разгар практики исключительнейших положений, поставлен был, силою инерции, в III Думе вопрос о законодательных гарантиях личной неприкосновенности.
И кого же третьеиюньская Россия выслала своим представителем - глашатаем прав человека и гражданина - кого? Бывшего прокурора, да еще из северо-западного края, чиновника-обрусителя из Вильны, члена союза русского народа, г. Замысловского. В качестве докладчика комиссии, гордившейся тем, что в ней "ни один кадет больше трех дней не выдерживает", Замысловский взял на себя обоснование тех принципов, которые во всем свете побеждали, как принципы демократии против сословно-бюрократической реакции. И он обосновал. Нужно прочитать эту речь, произнесенную в стиле прокурорского заключения по поводу ходатайства обвиняемого (народа), чтобы найти в ней почти химически чистый продукт злобного реакционного тупоумия при распутной подвижности формальных аргументов. В центре доклада о гарантиях прав человека и гражданина стояла забота о том, как бы проект о неприкосновенности личности не превратился в закон о "неприкосновенности воров и грабителей" или, что еще хуже, в закон о "неприкосновенности жидовской личности". Так и сказал докладчик на своем не прокурорском уже, а союзнически-подзаборном языке.
Труды комиссии в защиту личности превратились в классификацию старых заушений, а заново ремонтированные права русского гражданина определялись, как арифметический остаток от бюрократического всевластия. Своим докладом виленский чиновник из породы ожесточенных карьеристов, с бегающими глазами и эластичным языком, надолго вписал свое имя в историю нашей страны. Во всяком случае идея личности никогда, может быть, не подвергалась такому гнусному посмеянию, как в тот день, когда Замысловский, в качестве адвоката личности по назначению, произносил одну из самых постыдных речей в истории европейского парламентаризма.
Непосредственного успеха он не имел. Даже большинство III Думы устыдилось своего собственного политического спектра, в образе прокурора-союзника, ведущего под конвоем злосчастную личность в ручных и ножных кандалах. Когда выяснилось, что Дума собирается убрать поскорее с глаз своих законопроект, которым ощенилась ее собственная комиссия, трибуну снова занял Замысловский, чуть-чуть было не ставший крестным отцом русской хартии вольностей, и уже без экивоков и условностей злобно выкрикнул единственный свой победоносный аргумент: "Если вы не примете этого законопроекта, не примете того, что вам дают, то вы ничего не получите" - угроза политического гайдука, которого разгневанные господа выслали к просителям на черное крыльцо.
В этой роли Замысловский всегда находил свое подлинное я. Когда Гучков почтительно огорчился чрезмерно подчеркнутой насмешкой министра юстиции над бессилием Думы, тогда тот же Замысловский взошел на трибуну и воскликнул, захлебываясь собственной похотливостью: "Мы эту злорадную насмешку приветствуем и злорадно смеемся вместе с министром юстиции!" Ведь красноречив? Чужой властной рукой, которой раньше привык только бояться, наносить удары своим противникам и безнаказанностью своего бесстыдства измерять собственную значительность - это Замысловский.
Ум вульгарный, интригански-хитрый, грубо-софистический, Замысловский никогда не способен подняться до какого-нибудь обобщения, хотя бы и в реакционном духе. Его наиболее удачные речи - всегда кляузнические реплики в розницу, а его большие речи - всегда утомительное нагромождение подьяческих софизмов и инсинуаций по поручению. Только чрезвычайная духовная скудость реакции позволила Замысловскому выдвинуться в передний ряд.
Для нас бесспорно, что Замысловский в настоящее время - самая циничная фигура на русской политической арене. Когда мы это говорим, мы не забываем ни Пуришкевича, ни Маркова. Правда, Замысловский никогда не вызывал в Думе своими речами взрывов негодования, никогда не сосредоточивал на себе такой физической ненависти, как это удавалось нередко Пуришкевичу или Маркову. Но это никак не потому, чтобы в моральном смысле он был выше их. Наоборот, он ниже их уже по одному тому, что его цинизм не смягчен запальчивостью и раздражением. У Пуришкевича, у Маркова есть какая-то сословно-желудочно-нравственная ось, вокруг которой они вращаются, как была своя ось у Собакевича. А вот у Чичикова этой оси не было, и нет ее у Замысловского. Выжига Собакевич сидел на своей земле, имел какие-то традиции (ужасно свинские, разумеется!), а Чичиков рыскал по отечеству, вынюхивал, не пахнет ли где жареным, и скупал мертвые души. Собакевич грубиян, наступает на ноги, плут, всегда готов съесть чужую рыбу, а все же любезный и вымытый Чичиков несравненно гаже Собакевича. У Собакевича плутовство натуральное, органическое и этим ограниченное, а у Чичикова спекулятивное и потому не знающее пределов: он может и в военные шпионы поступить, и заняться редактированием миссионерского органа, и написать исследование Каббалы. Конечно, если взглянуть пошире, то противоречия между Собакевичем и Чичиковым, конечно, нет, социальный корень у них один: в основе своей Чичиков тот же Собакевич, только внешне приглаженный, а внутренне - окончательно растленный.
Скажут, что это вообще неуважение к патриархальной памяти Собакевича и Чичикова - приводить с ними в связь Маркова и Замысловского. Конечно, так. Но представьте себе, что Собакевичев сын, после драмы 19 февраля[125], сломившей отца, не только устоял на ногах, но взял реванш в земстве, да в дворянском банке, да на подрядах, потом жестоко напоролся на аграрные недоразумения, потом снова взял реванш, вернул себе протори и убытки, да еще с лихвой, и был, наконец, призван писать законы, - и вы протянете генетические нити к Маркову 2-му.
Чичиков - не Замысловский; - куда же? - мелко плавал, боялся властей, да ведь он и учился на медные деньги. А вы представьте себе, что Чичиков-junior прошел полный курс юридических наук и пошел по прокурорской части, что он кооперировал с жандармскими подполковниками по политическим статьям, и притом в Вильне, т.-е. над инородческим, преимущественно еврейским материалом; вы представьте себе, что он утвердился в том выводе, что при надлежащей сервировке ему все позволено; что в нем, провинциальном прокуроре с протоптанной совестью и извилистым языком, нуждаются, что он может отныне служить своему министру по сокращенному маршруту, слегка даже покрикивая при этом на его высокопревосходительство - и вот тут-то вы и приблизитесь к Замысловскому.
"Государство всегда основано на несправедливости", горланит Марков и подает рецепт "оттяпывания голов". Пуришкевич приспособляет гвоздику ниже жилета и кричит: "Я занимаюсь доносами и этим горжусь". Марков и Пуришкевич, те всюду носят с собой свой пронзительный букет - курительной комнаты при губернском дворянском клубе, в часы между ужином и групповой "экскурсией". А Замысловский non olet (не пахнет), он - магистратура, блюститель закона и привык себя соблюдать. К площадным откровенностям он не склонен, ни по природе, ни по профессии.
Наоборот, нет ни одной моральной ценности, к которой он не прикоснулся бы с наглой почтительностью своими холодными и цепкими пальцами.
Неприкосновенность личности? - "Доказывать необходимость ее значило бы ломиться в открытую дверь"...
Гуманность? - "Ничего нельзя иметь против гуманности к осужденным и находящимся под судом"...
Гласность? - "В то время когда мы делаем все усилия, чтобы добиться этой гласности в насущном вопросе русской жизни (о "безнравственности" студенчества)"...
Это все дословные цитаты из думских речей Замысловского, и эти цитаты можно бы умножить без конца. - Что толку, - говорит он себе, - обливать публично помоями нравственные ценности, - нет, эти ценности нужно растлить. Пуришкевич вместе с семинарским педагогом Образцовым на запрос о студентах и курсистках дали полную волю своему утробному воображению. Как они сладострастно чавкали, обличая распущенность молодежи, и как брызгали слюною, живописуя курсисток, которые будто бы "грудями выпирали" из аудитории профессоров. Замысловский скажет то же самое, только не в обнаженно-бытовой, а в бесстрастно-чиновничьей форме. Выйдет в своем роде почти "корректно", а на самом деле еще более гнусно.
Черносотенная "стихийность" Замысловскому совершенно чужда. У него пакости не от нутра и не от традиций, а сознательно, по расчету - он понимает и низменность своих единомышленников и дрянность своей политики и личную свою отверженность, он ненавидит своих противников сверху вниз, завистливо, не просто, как врагов, а как людей, которые имеют право презирать его, - и он готов на все, чтоб унизить их и восторжествовать над ними. Если его что сдерживает, так внешние, а не внутренние препятствия. Полная нравственная распущенность, введенная в рамки бюрократической полукорректности и прокурорской настороженности, - может ли быть что гаже?
Если б пришла на нашу землю внезапная ревизия и перетряхнула бы - в числе многого другого - архивы черносотенных союзов и частные архивы их главарей, она нашла бы много материалов по части сухих и мокрых дел, - но одно можно сказать с уверенностью: против Замысловского она документов не обнаружила бы. Нет, нет, он обязательств на себя не выдавал, он себя соблюдает в чистоте, он - законник. Какой-нибудь Дубровин или там Пуришкевич, те могли бы в недобрый час оказаться в своем роде "мучениками идеи", а Замысловский - нет, он не при чем. Еще и содействовал бы уличению своих единомышленников.
Если в своих думских речах Замысловский по общему правилу старательно проходит у самой грани непристойности, то на "жиде" он неизменно срывается и обнажается до конца. Тут все сдерживающие соображения отлетают. Тут одна есть заповедь - от Пуришкевича - и эта заповедь: "Валяй!" Что они без жида! Жидом живут, жидом питаются, жидом укрываются! Трусы и отщепенцы, они должны непрерывно мять, давить и терзать чучело "жида", чтоб поддерживать в себе сознание своей личности.
Как воздух, хлеб и вода, нужен Замысловскому кто-нибудь, кого он мог бы наделять всеми своими пороками, и даже более, - кого он мог бы представлять злее, корыстнее, бессовестнее, чем он сам, - и эту службу ему служит жид, не тот или другой, а отвлеченный, жид вообще, жид в себе, трансцендентальный Шнеерсон...
Что такое в самом деле то отвлеченное "жидовство", которое эти субъекты отождествляют с известной расой? Это ни пред чем не останавливающееся корыстолюбие, социальный паразитизм, кагальная сплоченность во имя преступных целей, полное отщепенство от народа и нравственная отверженность, - но что же это такое, как не самая сущность боевого черносотенства, безразлично: михаило-архангельской или нововременской марки?
Вся предшествующая карьера Замысловского - на "жиде" - была только вступлением к его участию в деле Бейлиса.
Говорили, что Замысловский был одно время "радикалом"; сам он это отрицал. Возможно, что действительно попробовал в 1905 г., - тогда многие пробовали, - но своевременно остановился. По собственным словам, он во время первых Дум вообще еще не занимался политикой и вступил на новую стезю только тогда, когда глагол 3 июня до слуха чуткого коснулся. Он стал на крайнем правом фланге, ибо это не могло не казаться кратчайшим путем к цели. Но обстоятельства, хоть и очень благоприятные, оказались, однако, не в полном соответствии с аппетитами. Уже в III Думе Замысловский проявлял патриотическое нетерпение разочарованного карьериста и жадно озирался: нельзя ли чем-нибудь пнуть в бок клячу отечественного парламентаризма, чтоб она и вовсе оглобли назад повернула. Дело Бейлиса явилось тут, как дар небес.
Однако, на патриотическом пути встретились затруднения. Спасителям отечества пришлось самим давать отчет - незадолго до дела Ющинского - по некоторым экспериментам политического употребления как еврейской, так и христианской крови. Было установлено, на основании сознания прямых участников, что Юскевич-Красовский отрядил "союзников" Половнева, Ларичкина, Казанцева и Александрова совершить убийство Герценштейна[126]; что Казанцев в Москве организовал убийство Иоллоса[127], при чем в правых газетах об убийстве сообщалось еще до его совершения. Было установлено, что из этих организаторов и выполнителей убийств два - Красовский и Половнев - были членами главного совета; что они вместе с Дубровиным, Булацелем и Пуришкевичем участвовали в той депутации, которая предложила Столыпину услуги "самобытной организации". Когда по поводу этих фактов, которые как-никак внушительнее анонимной черной бороды ритуалиста, внесен был в Думу запрос об уголовной природе "Союза", Замысловский, строгий и неподкупный юрист, застегнутый на все пуговицы, заявил с трибуны:
"Но, господа, допустим, хотя это совершенно не доказано, что убийство Герценштейна действительно учинено теми лицами, которые были в союзе русского народа, но если отдельные лица за свой страх и риск учиняют преступление, то разве может тень от этого преступления падать на организацию, к которой они принадлежат? Ведь надо доказать, что эти лица действовали с согласия организации, с ведома организации, по поручению организации, вот тогда преступление, совершенное отдельными лицами, клеймит всю организацию".
И этот же самый субъект, драпировавшийся непреклонным законником, писал уже в 1911 г. брошюру об "умученном от жидов" Ющинском, от жидов вообще, за круговой порукой всего еврейства, хотя не только коллективная ответственность нескольких миллионов душ, но и прикосновенность одного единственного Бейлиса оставалась тогда во всяком случае не более доказанной, чем теперь. Но тут у прокурора-законника был уж довод иного порядка:
"Русское простонародье западного края глубоко уверено, что Ющинский замучен жидами для выполнения ритуального обряда, и мое убеждение такое же". Почему? Да потому, что успех в этом деле был бы бесспорно кратчайшим расстоянием... между двумя точками.
В поведении Замысловского на процессе нет и капли политического или национального фанатизма, потому что какой же Замысловский фанатик? - он чистейший нигилист. Но есть несомненно нечто неподдельное в разнузданности его вопросов и непристойных выходок: это личное остервенение. В политической рулетке последних лет Замысловский поставил свой жизненный куш на "жида", и в процессе Бейлиса должна была решиться судьба его ставки. Вдохновленный исходом дел Герценштейна, Иоллоса и Караваева, он сперва не сомневался в успехе... И вдруг почувствовал, что ставка, не только общая ставка жидоедства, но и его личная ставка может оказаться битой, и притом - независимо от прямого исхода процесса. Что-то такое скопилось в общественной атмосфере, нестерпимое для Замысловского. И он решил дешево себя не сдавать.
- Факты против нас? Логика против нас? Общественное настроение против нас? Европа против нас? Все, что есть в стране и во всем мире честного, мыслящего, просто опрятного, даже просто дальновидного - все это против нас? Так вы говорите? Со мною Верка-чиновница?[128] Рудзинский с Сингаевским? Вы говорите, что мы отверженцы и что я, лично я, Замысловский, просчитался? Так постойте ж, я вам еще покажу. Еще ведь судьба не взвесила нас окончательно. Вот я, Замысловский, сижу здесь и скупаю мертвые души и плету свою сеть, и в сознание этих двенадцати темных людей я могу еще заронить те самые мысли и чувства, из-за которых вы презираете меня.
- Пожалуйте сюда, господа свидетели и господа эксперты, становитесь: вы - ошую, а вы - одесную. Здесь я ставлю вопросы по образу и подобию моему.
- Отец Автоном, расскажите нам для первоначала, вы на мощах видали жидовские уколы? Своими глазами? Не видали? А может видали? Уколы? А? Жидовские? На мощах? Отец Автоном?
- Вера Владимировна, не говорил ли вам Марголин, что звон металла все сделает? Привлечет защиту? Убедит прессу? Говорил? Звон металла? Да? Звон, да? Еврейский звон? Как много дум наводит он!.. А потом они отпираться стали? В подворотню юркнули? Вы были возмущены? Ну, еще бы!
- Что вы сказали о Казаченко, свидетель, а, повторите? Что он - жулик? Почему? Он сидел за подлоги? И это все? Он еврейских детей на улице избивал? Грозил, говорите, навести погром на жидов? И это все? Ваших три рубля... присвоил? Скажите, пожалуйста, какие у него неприкосновенные три рубля! И это все? И это дает вам право отзываться о человеке, как о жулике?
- Это вы, г. Бразуль, ага, так-так... За правду заступились? А сколько вам дадено? Ась? Не дадено? Из уважения к правде? Вы правду любите? Так не дадено, говорите? Гм, не дадено?.. А Красовского вы рекомендовали, по его просьбе, Красевым? Ведь он Красовский? А? А вы его Карасевым назвали? Карасевым - Красовского? Значит, вы на-вра-ли? А? Ведь это ложь, а? Назвать Красовского - Карасевым? Ну, и вам не стыдно было? Нет? Лгать? Не противно, не омерзительно вам было лгать? А? А? А? Я вопросов больше не имею!
- Эксперт... э... кэк вэс... э... Павлов... Вы что, в университете учились? Или вы из кантонистов? А? Кровь отворять умеете? Ах, умеете!.. Так вы утверждаете-с, что Андрюше приятно было, когда жиды его потрошили, а?
Но несомненно высшего своего подъема Замысловский - а с ним вместе и весь процесс - достиг в своем диалоге с Сингаевским и Рудзинским. Здесь нравственная распущенность достигла тех размеров, которые придают ей уже характер трагического. Как утешительно знать, по крайней мере, что этот диалог дословно закреплен, как страшный документ эпохи и ее человека! Это уже не то, что ставить шулерские ловушки свидетелям защиты или, прикрываясь формой вопроса, бросать липкие намеки в людей, связанных по рукам и по ногам положением свидетелей, - нет, здесь дело шло уж о том, чтобы взять под руки двух грабителей, подозреваемых в убийстве и, окутав их своим абсолютным доверием, провести их, как бы в шапке-невидимке, пред глазами присяжных заседателей. Завтра могут открыться новые улики? Завтра сами убийцы могут сознаться? Там видно будет. Но зато сегодня мы еще покажем, на что способны.
- Вы ночью, говорите, грабили? А вот защита, видите ли, утверждает, что это не могло вам помешать утром убить. Ну, давайте общими силами разоблачим защиту. Ведь грабеж, свидетель, это дело серьезное, не правда ли? Вы должны были предварительно изучать вопрос, не правда ли? Вы были очень озабочены, не правда ли? Ведь на ваших плечах лежала нравственная ответственность за успех предприятия? Вы не могли отвлекаться? Ведь не могли же? Вам не до Андрюши было? Не правда ли? Вы ведь серьезный человек, свидетель, так, очертя голову, грабить не пойдете? Вы грабите хорошо, планомерно, вы добросовестный грабитель, не правда ли? Объясните это, пожалуйста, присяжным заседателям! Так что эта легенда о вашем будто бы участии в убийстве есть интрига революционеров: Махалина и Карасева? Вы не могли им ничего рассказывать? Ведь вы человек осторожный, ведь так? Ведь вы, как серьезный грабитель, не стали бы доверяться революционерам, т.-е. людям сомнительной профессии? Не правда ли? Ведь верно? А? Да говорите же, ну, ну, еще слово, еще словечко выжмите из себя, тупые головы, одно еще единенькое... Ну вот, наконец, слава богу. Уфф... Молодец, Сингаевский! Спасибо, Рудзинский!.. Больше я вопросов не имею.
Я чувствую, что своей схемой я только ослабил подлинный диалог, вернее монолог Замысловского. Отложите эти строки в сторону, возьмите в руки стенографический отчет и перечитайте вдохновенное собеседование бывшего прокурора с двумя грабителями. Ничего, ничего, пересильте себя, сударь, не комкайте отчета, не швыряйте его в угол, не сжимайте в негодовании кулаков. Читайте терпеливо, внимательно читайте, вникайте, господин гражданин, вам полезно через это пройти!..
Истинно-русские - дубровинцы, михаило-архангеловцы, суворинцы, архаровцы! На памятнике Замысловскому, - а этот памятник вы должны воздвигнуть ему при жизни, - начертайте великую ксиву: как Замысловский учил двух честных блатных не капать на себя не во время по мокрому делу. И пусть ваша молодежь, ваша надежда, Голубевы и Позняковы, заучивают блатную ксиву наизусть, как высший образчик черной гражданственности! И пусть эта ксива станет вашею песнью-песней!
"Киевская
Мысль" N 295,
25 октября 1913 г.