Массы под Ударами

Л. Д. Троцкий


Оригинал находится на странице http://www.revkom.com
Последнее обновление Февраль 2011г.


Непосредственными причинами событий революции являются изменения в сознании борющихся классов. Материальные отношения общества определяют лишь русло этих процессов. По природе своей изменения коллективного сознания имеют полуподспудный характер; лишь достигнув определенной силы напряжения, новые настроения и мысли прорываются наружу в виде массовых действий, которые устанавливают новое, хотя бы и очень неустойчивое общественное равновесие. Ход революции на каждом новом этапе обнажает проблему власти, чтобы немедленно вслед за этим снова замаскировать ее – впредь до нового обнажения. Такова же механика и контрреволюции с той разницей, что фильм здесь разворачивается в обратном порядке.

То, что происходит на правительственных и советских верхах, совсем не безразлично для хода событий. Но понять действительный смысл политики партии и расшифровать маневры вождей можно только в связи с раскрытием глубоких молекулярных процессов в сознании масс. В июле рабочие и солдаты потерпели поражение, а в октябре они уже посредством непреодолимого штурма овладели властью. Что происходило за эти четыре месяца в их головах? Как переживали они удары, сыпавшиеся на них сверху? С какими идеями и чувствами встретили они открытую попытку захвата власти буржуазией? Читателю придется отойти назад, к июльскому поражению. Нередко приходится отступать, чтобы хорошо прыгнуть. А впереди предстоит октябрьский прыжок.

 

В официальной советской историографии установилось мнение, превратившееся в своего рода шаблон, будто июльский натиск на партию – репрессии в сочетании с клеветой – прошел почти бесследно для рабочих организаций. Это совершенно неверно. Правда, упадок в рядах партии и отлив от нее рабочих и солдат длились недолго, в течение нескольких недель. Возрождение наступило столь скоро и, главное, столь бурно, что наполовину стерло самое воспоминание о днях угнетения и упадка: победы вообще освещают иным светом подготовлявшие их поражения. Но по мере того как публикуются протоколы местных партийных организаций, все с большей резкостью выступает июльское снижение революции, которое в те дни ощущалось тем болезненнее, чем более непрерывный характер имел предшествовавший подъем.

Всякое поражение, вытекая из определенного соотношения сил, в свою очередь, изменяет это соотношение к невыгоде для побежденной стороны, ибо у победителя прибавляется самоуверенности, а у побежденного убывает веры в себя. Между тем та или другая оценка собственной силы составляет крайне важный элемент объективного соотношения сил. Непосредственно поражение потерпели рабочие и солдаты Петрограда, которые в своем порыве вперед натолкнулись, с одной стороны, на неясность и противоречивость собственной цели, с другой – на отсталость провинции и фронта. В столице последствия поражения обнаружились поэтому прежде всего и с наибольшей резкостью. Совершенно неверны, однако, столь частые в той же официальной литературе утверждения, будто для провинции июльское поражение прошло почти незаметно. Это и теоретически невероятно, и опровергается свидетельством фактов и документов. Когда речь заходила о больших вопросах, вся страна непроизвольно поворачивала каждый раз голову в сторону Петрограда. Поражение рабочих и солдат столицы должно было как раз на наиболее передовые слои провинции произвести огромное впечатление. Испуг, разочарование, апатия протекали в разных частях страны по-разному, но они наблюдались везде.

Снижение революции сказалось прежде всего в чрезвычайном ослаблении сопротивления масс врагам. В то время как введенные в Петроград войска производили официальные карательные действия по разоружению солдат и рабочих, полудобровольческие банды, под их прикрытием, безнаказанно совершали нападения на рабочие организации. После разрушения редакции "Правды" и типографии большевиков разгромлено помещение союза металлистов. Следующие удары направлены на районные советы. Не пощажены и соглашатели: 10-го подверглось нападению одно из учреждений той партии, которую возглавлял министр внутренних дел Церетели. Дану нужно было немалое самоотвержение, чтобы писать по поводу прибывших войск: "Вместо гибели революции мы теперь являемся свидетелями ее нового торжества". Торжество заходило так далеко, что, по словам меньшевика Прушицкого, над прохожими на улицах, если они похожи на рабочих и подозреваются в большевизме, висела угроза быть жестоко избитыми. Какой безошибочный симптом резкого изменения всей обстановки!

Член Петроградского комитета большевиков Лацис, впоследствии известный деятель "Чека", записывал в своем дневнике: "9 июля. В городе разгромлены все наши типографии. Никто не осмеливается печатать наши газеты и листовки. Прибегаем к оборудованию подпольной типографии. Выборгский район стал убежищем для всех. Сюда переехали и Петроградский комитет, и преследуемые члены Центрального Комитета. В сторожке завода Рено происходит совещание Комитета с Лениным. Стоит вопрос о всеобщей забастовке. У нас в комитете голоса разделились. Я стоял за призыв к забастовке. Ленин, выяснив положение, предложил от этого отказаться... 12 июля. Контрреволюция побеждает. Советы безвластны. Расходившиеся юнкера стали громить уже и меньшевиков. Среди части партии неуверенность. Приостановился прилив членов... Но бегства из наших рядов еще нет". После июльских дней "на питерских заводах было сильное эсеровское влияние", пишет рабочий Сиско. Изоляция большевиков автоматически повышала вес и самочувствие соглашателей. 16 июля делегат с Васильевского острова докладывает на большевистской городской конференции, что настроение в районе "в общем" бодрое, за исключением нескольких заводов. "На Балтийском заводе эсеры и меньшевики забивают нас". Здесь дело зашло очень далеко: заводской комитет постановил, чтобы большевики шли провожать убитых казаков, что те и выполнили. Официальная убыль членов партии, правда, незначительна: во всем районе из 4000 членов открыто выбыло не более 100. Но гораздо большее число в первые дни молча отошло к стороне. "Июльские дни, – вспоминал впоследствии рабочий Миничев, – показали нам, что и в наших рядах были лица, которые, боясь за свою шкуру, "жевали" партийные билеты и открещивались от партии. Но таких находилось немного", – прибавляет он успокоительно. "Июльские события, – пишет Шляпников, – и вся связанная с ними кампания насилий и клеветы над нашими организациями прервали тот рост нашего влияния, который достиг к началу июля огромной силы... Сама наша партия была полулегальна и вела оборонительную борьбу, опираясь преимущественно на профессиональные союзы и фабрично-заводские комитеты.

Обвинение большевиков в службе Германии не могло не произвести впечатления даже на петроградских рабочих, по крайней мере на значительную часть их. Кто колебался, тот отшатнулся. Кто готов был примкнуть, тот заколебался. Даже из тех, которые уже примкнули, немало отошло. В июльской демонстрации наряду с большевиками широкое участие принимали рабочие, принадлежащие к эсерам и меньшевикам. После удара они первыми отскочили под знамена своих партий: им теперь казалось, что, нарушив дисциплину, они действительно совершили ошибку. Широкий слой беспартийных рабочих, попутчиков партии, также отодвинулся от нее под влиянием официально возвещенной и юридически обставленной клеветы.

В этой изменившейся политической атмосфере удары репрессии производили сугубое действие. Ольга Равич, одна из старых и активных деятельниц партии, член Петроградского комитета, говорила впоследствии в своем докладе: "Июльские дни принесли организации такой разгром, что о какой бы то ни было деятельности в течение первых трех недель не могло быть и речи", Равич имеет здесь в виду главным образом открытую деятельность партии. Долго нельзя было наладить выпуск партийной газеты: не находилось типографии, которая соглашалась бы обслуживать большевиков. Не всегда при этом сопротивление исходило от владельцев: в одной типографии рабочие пригрозили прекратить работу в случае печатанья большевистской газеты, и собственник отказался от уже заключенной сделки. В течение некоторого времени Петроград обслуживался кронштадтской газетой.

Крайним левым флангом на открытой арене оказалась в эти недели группа меньшевиков-интернационалистов. Рабочие охотно посещали доклады Мартова, в котором инстинкт борца проснулся в период отступления, когда приходилось не прокладывать для революции новые пути, а бороться за остатки ее завоеваний. Мужество Мартова было мужеством пессимизма. "Над революцией, – говорил он в заседании Исполнительного комитета, – по-видимому, поставлена точка... Если дело дошло до того, что... голосу крестьянства и рабочих в русской революции нет места, то сойдем со сцены честно, примем этот вызов не молчаливым отречением, а честным боем". Сойти со сцены с честным боем Мартов предлагал тем своим товарищам по партии, которые, как Дан и Церетели, победу генералов и казаков над рабочими и солдатами оценивали как победу революции над анархией. На фоне разнузданной травли против большевиков и низменного пресмыкательства соглашателей перед казачьими лампасами поведение Мартова высоко поднимало его в эти тяжкие недели в глазах рабочих.

Особенно сокрушительно июльский кризис ударил по петроградскому гарнизону. Солдаты политически далеко отставали от рабочих. Солдатская секция Совета оставалась опорою соглашателей в то время, как рабочая уже шла за большевиками. Этому нисколько не противоречил тот факт, что солдаты проявляли особую готовность потрясать оружием. В демонстрации они играли более агрессивную роль, чем рабочие, но под ударами далеко откатились назад. Волна враждебности к большевикам взметнулась в петроградском гарнизоне очень высоко. "После поражения, – рассказывает бывший солдат Митревич, – не являюсь в свою роту, а то там можно быть убитым, пока пройдет шквал". Как раз в наиболее революционных полках, шедших в передних рядах в июльские дни и попавших поэтому под наиболее свирепые удары, влияние партии так упало, что восстановить в них организацию оказывалось невозможным и через три месяца: от слишком сильного толчка эти части как бы морально искрошились. Военной организации пришлось сильно свернуться. "После июльского поражения, – пишет бывший солдат Миничев, – на Военку посматривали не очень дружелюбно не только товарищи из верхов нашей партии, но и некоторые районные комитеты".

В Кронштадте партия недосчитывала 250 членов. Настроение гарнизона большевистской крепости сильно упало. Реакция докатилась и до Гельсингфорса. Авксентьев, Бунаков, адвокат Соколов прибыли для приведения большевистских судов к раскаянию. Кое-чего они достигли. Арестами руководящих большевиков, использованием официальной клеветы, угрозами удалось добиться изъявления лояльности даже со стороны большевистского броненосца "Петропавловск". Требование выдачи "зачинщиков" было во всяком случае отвергнуто всеми судами.

Не многим иначе шли дела и в Москве. "Травля буржуазной печати, – вспоминает Пятницкий, – подействовала панически даже на некоторых членов Московского комитета". Организация после июльских дней численно ослабела. "Никогда не забыть, – пишет московский рабочий Ратехин, – одного убийственно тяжкого момента. Собирается пленум (Замоскворецкого районного Совета)... Наших товарищей-большевиков, смотрю, маловато... Вплотную подходит ко мне Стеклов, один из энергичных товарищей, и, чуть выговаривая слова, спрашивает: правда ли, что Ленина привезли с Зиновьевым в запломбированном вагоне? правда ли, что они на немецкие деньги? Сердце сжималось от боли, слушая эти вопросы. Подходит другой товарищ, Константинов: Где Ленин? Улетел, говорят... Что теперь будет? и так далее". Эта живая сцена безошибочно вводит нас в тогдашние переживания передовых рабочих. "Появление документов, опубликованных Алексинским, – пишет московский артиллерист Давыдовский, – вызвало страшную сумятицу в бригаде. Наша батарея, самая большевистская, и то зашаталась под напором этой гнусной лжи... Казалось, что мы потеряли всякое доверие".

"После июльских дней, – пишет В. Яковлева, бывшая в то время членом Центрального Комитета и руководившая работой в обширной Московской области, – все доклады с мест в один голос отмечали не только резкое падение настроения в массах, но даже определенную враждебность их к нашей партии. Были довольно многочисленные избиения наших ораторов. Число членов сильно уменьшилось, а некоторые из организаций даже вовсе перестали существовать, особенно в южных губерниях". К середине августа еще никакого заметного изменения не произошло. Идет работа в массах за удержание влияния, роста организаций не наблюдается. По Рязанской и Тамбовской губерниям новых связей не завязывается, ячеек большевистских не возникает; в общем – это вотчины эсеров и меньшевиков.

Евреинов, ведший работу в пролетарской Кинешме, вспоминает, какая тяжелая обстановка создалась после июльских событий, когда на широком совещании всех общественных организаций ставился вопрос об исключении большевиков из Совета. Отлив из партии принимал иногда столь значительные размеры, что лишь после новой регистрации членов организация начинает жить правильной жизнью. В Туле, благодаря предварительному серьезному отбору рабочих, организация не испытала утечки членов, но спайка ее с массами ослабела. В Нижнем Новгороде, после усмирительной кампании, проведенной под руководством полковника Верховского и меньшевика Хинчука, наступил резкий упадок: на выборах в городскую думу партии удалось провести только 4 депутатов. В Калуге большевистская фракция считалась с возможностью своего устранения из Совета. В некоторых пунктах Московской области большевики оказывались вынуждены уходить не только из советов, но и из профессиональных союзов.

В Саратове, где большевики сохраняли с соглашателями очень мирные отношения и еще в конце июня собирались выставить на выборах в городскую думу общий с ними список, солдаты, после июльской грозы, оказались до такой степени натравлены против большевиков, что врывались в избирательные собрания, рвали из рук большевистские бюллетени и избивали агитаторов. "Нам трудно стало, – пишет Лебедев, – выступать на избирательных собраниях. Нередко нам кричали: германские шпионы, провокаторы!" В рядах саратовских большевиков нашлось немало малодушных: "многие заявляли об уходе, другие попрятались".

В Киеве, который издавна пользовался славой черносотенного центра, травля против большевиков приняла особенно разнузданный характер и перекинулась вскоре на меньшевиков и эсеров. Упадок революционного движения чувствовался здесь особенно сильно: на выборах в местную думу большевики получили всего 6% голосов. На общегородской конференции докладчики жаловались, что "повсюду замечается апатия и бездеятельность". Партийная газета оказалась вынуждена с ежедневного выпуска перейти на еженедельный.

Расформирования и перемещения наиболее революционных полков уже сами по себе должны были не только снижать политический уровень гарнизонов, но и угнетающе действовать на местных рабочих, которые чувствовали себя тверже, когда за их спиною стояли дружественные части. Так, вывод из Твери 57-го полка резко изменил политическую обстановку как в среде солдат, так и в среде рабочих: даже в профессиональных союзах влияние большевиков стало незначительным. Еще в большей мере это обнаружилось в Тифлисе, где меньшевики, рука об руку со штабом, заменили большевистские части совсем серыми полками.

В некоторых пунктах, в зависимости от состава гарнизона, уровня местных рабочих и случайно привходящих причин, политическая реакция принимала парадоксальное выражение. В Ярославле, например, большевики в июле оказались почти полностью вытеснены из рабочего Совета, но сохранили преобладающее влияние в Совете солдатских депутатов. В отдельных местах июльские события как бы действительно прошли бесследно, не приостановив роста партии. Насколько можно судить, это наблюдалось в тех случаях, когда с общим отступлением совпадало выступление на революционную арену новых, отсталых слоев. Так, в некоторых текстильных районах в июле стал замечаться значительный приток в организации женщин-работниц. Но общая картина отлива этим не нарушается.

Несомненная, даже преувеличенная острота реакции на частичное поражение была своего рода расплатой со стороны рабочих и особенно солдат за слишком легкий, слишком быстрый, слишком безостановочный прилив их к большевикам в предшествующие месяцы. Крутой поворот массовых настроений производил автоматический и притом безошибочный отбор в кадрах партии. На тех, которые не дрогнули в эти дни, можно было положиться и в дальнейшем. Они составили ядро в мастерской, в заводе, в районе. Накануне Октября организаторы не раз оглядывались при назначениях и поручениях вокруг себя, припоминая, кто как держал себя в июльские дни.

На фронте, где все отношения обнаженнее, июльская реакция приняла особенно жесткий характер. Ставка использовала события прежде всего для создания особых частей "долга перед свободной родиной". При полках организовались свои ударные команды. "Я видел много раз ударников, – рассказывает Деникин, – и всегда – сосредоточенными, угрюмыми. В полках к ним относились сдержанно или даже злобно". Солдаты не без основания видели в "частях долга" ячейки преторианской гвардии. "Реакция не медлила, – рассказывает об отсталом Румынском фронте эсер Дегтярев, примкнувший впоследствии к большевикам. – Много солдат было арестовано, как дезертиры. Офицеры подняли головы и стали пренебрегать войсковыми комитетами; кое-где офицеры пытались вернуться к отданию чести". Комиссары проводили чистку армии. "Чуть ли не в каждой дивизии, – пишет Станкевич, – был свой большевик, с именем, более известным в армии, чем имя начальника дивизии... Мы постепенно убирали одну знаменитость за другой". Одновременно по всему фронту шли разоружения непокорных частей. Командиры и комиссары опирались при этом на казаков и ненавистные солдатам специальные команды.

В день падения Риги совещание комиссаров Северного фронта и представителей армейских организаций признало необходимым более систематическое применение суровых репрессий. Были случаи расстрелов за братание с немцами. Многие из комиссаров, подогревая себя смутными образами французской революции, пытались показать железную руку. Они не понимали, что якобинские комиссары опирались на низы, не щадили аристократов и буржуа и что только авторитет плебейской беспощадности вооружал их для насаждения в армии суровой дисциплины. Комиссары Керенского не имели никакой народной опоры под собою, никакого нравственного ореола над головою. Они были в глазах солдат агентами буржуазии, загонщиками Антанты и – только. Они могли на время запугать армию, – этого они до некоторой степени действительно достигли, – но возродить ее они были бессильны.

В Бюро Исполнительного комитета, в Петрограде, докладывалось в начале августа, что в настроении армии произошел благоприятный поворот, наладились строевые занятия; но, с другой стороны, наблюдается рост бесправия, произвола, зажима. Особенную остроту приобрел вопрос об офицерстве: "оно совершенно изолировано, образует свои замкнутые организации". И другие данные свидетельствуют, что внешне на фронте стало больше порядка, солдаты перестали бунтовать по мелким и случайным поводам. Но тем сосредоточеннее становилось их недовольство положением в целом. В осторожной и дипломатической речи меньшевика Кучина на Государственном совещании из-под нот успокоения звучало тревожное предостережение. "Несомненный перелом есть, есть несомненное спокойствие, но, граждане, есть и другое, есть чувство какого-то разочарования, и этого чувства мы тоже чрезвычайно боимся..." Временная победа над большевиками была прежде всего победой над новыми надеждами солдат, над их верой в лучшее будущее. Массы стали осторожнее, дисциплины как будто прибавилось. Но между правящими и солдатами углубилась пропасть. Что и кого поглотит она завтра? Июльская реакция как бы пролагает окончательный водораздел между Февральской революцией и Октябрьской. Рабочие, тыловые гарнизоны, фронт, отчасти даже, как видно будет дальше, крестьяне подались назад, отпрянули, как бы от удара в грудь. Удар имел на самом деле гораздо более психический, чем физический характер, но от того не становился менее действенным. Четыре первых месяца все массовые процессы имели одно направление: влево. Большевизм рос, крепнул, смелел. Но вот движение наткнулось на порог. На самом деле обнаружилось, что на путях Февральской революции дальше двигаться некуда. Многим казалось, что революция вообще исчерпала себя. На самом деле исчерпала себя до дна Февральская революция. Этот внутренний кризис массового сознания, в сочетании с репрессией и клеветой, привел к замешательству и отступлениям, в некоторых случаях паническим. Противники осмелели. В самой массе всплыло наверх все отсталое, косное, недовольное потрясениями и лишениями. Эти обратные волны в потоке революции обнаруживают непреодолимую силу: кажется, что они подчиняются законам социальной гидродинамики. Одолеть такую встречную волну грудью невозможно, остается не поддаваться ей, не дать себя захлестнуть, продержаться, пока волна реакции исчерпает себя, и готовить в то же время опорные пункты для нового наступления.

Наблюдая отдельные полки, которые 3 июля выступали под большевистскими плакатами, а через неделю требовали грозных кар для агентов кайзера, образованные скептики могли, казалось, праздновать победу: таковы ваши массы, такова их устойчивость и способность понимания! Но это дешевый скептицизм. Если бы массы действительно меняли свои чувства и мысли под влиянием случайных обстоятельств, то необъяснимой была бы могучая закономерность, которая характеризует развитие великих революций. Чем глубже захвачены миллионы народа, тем планомернее развитие революции, тем с большей уверенностью можно предсказать последовательность дальнейших этапов. Надо лишь не забывать при этом, что политическое развитие масс происходит не по прямой линии, а по сложной кривой: но такова ведь, в сущности, орбита каждого материального процесса. Объективные условия властно толкали рабочих, солдат и крестьян под знамя большевиков. Но массы становились на этот путь в борьбе со своим собственным прошлым, со своими вчерашними и отчасти сегодняшними верованиями. На трудном повороте, в момент неудачи и разочарования, старые, еще не перегоревшие предрассудки всплывают наверх, и противники, естественно, хватаются за них, как за якорь спасения. Все, что было в большевиках неясного, непривычного, загадочного – новизна мыслей, дерзновенье, непризнанье всех старых и новых авторитетов, – все это теперь нашло сразу одно простое, убедительное в самой своей нелепости объяснение: немецкие шпионы! Выдвинутое против большевиков обвинение было, по существу, ставкой на рабское прошлое народа, на наследие тьмы, варварства, суеверий, – и эта ставка не была пустой. Великая патриотическая ложь в течение июля и августа оставалась политическим фактором первостепенного значения, образуя аккомпанемент ко всем вопросам дня. Круги клеветы расходились по стране вместе с кадетской печатью, охватывая провинцию, окраины, проникая в медвежьи углы. В конце июля иваново-вознесенская организация большевиков все еще требовала открытия более энергичной кампании против травли! Вопрос об удельном весе клеветы в политической борьбе цивилизованного общества еще ждет своего социолога.

И все же реакция в среде рабочих и солдат, нервная и бурная, не была ни глубокой, ни прочной. Передовые заводы в Петрограде стали оправляться уже в течение ближайших дней после разгрома, протестовали против арестов и клеветы, стучались в двери Исполнительного комитета, восстановляли связи. На Сестрорецком оружейном заводе, подвергшемся штурму и разоружению, рабочие скоро снова взяли руль в свои руки: общее собрание 20 июля постановило уплатить рабочим за дни демонстрации, с тем чтобы плата пошла целиком на литературу для фронта. Открытая агитационная работа большевиков в Петрограде возобновляется, по свидетельству Ольги Равич, в 20-х числах июля. На митингах, охватывающих не более 200–300 душ, выступают в разных частях города три лица: Слуцкий, убитый позже белыми в Крыму, Володарский, убитый эсерами в Петрограде, и Евдокимов, петроградский металлист, один из выдающихся ораторов революции. В августе агитационная деятельность партии принимает более широкие размеры. По записи Раскольникова, Троцкий, арестованный 23 июля, дал в тюрьме такую картину положения в городе: "Меньшевики и эсеры... продолжают исступленную травлю большевиков. Аресты наших товарищей продолжаются. Но в партийных кругах нет уныния. Напротив, все с надеждой смотрят вперед, считая, что репрессии только укрепят популярность партии... В рабочих кварталах также не замечается упадка духа". Действительно, вскоре собрание рабочих 27 предприятий Петергофского района вынесло резолюцию протеста против безответственного правительства и его контрреволюционной политики, Пролетарские районы оживали.

В то время как наверху, в Зимнем и Таврическом дворцах, строили новую коалицию, сходились, разрывали и снова склеивали, в эти самые дни и даже часы 21–22 июля в Петрограде происходило крупнейшее событие, в официальном мире вряд ли замеченное, но знаменовавшее укрепление иной, более солидной коалиции: петроградских рабочих и солдат действующей армии. В столицу стали прибывать делегаты-фронтовики с протестами от своих частей против удушения революции на фронте. Несколько дней они понапрасну стучались в двери Исполнительного комитета. Их не допускали, отваживали, от них отделывались. За это время прибывали новые делегаты и проделывали тот же путь. Отвергнутые наталкивались друг на друга в коридорах и приемных, жаловались, ругались, искали совместно выхода. Им в этом помогали большевики. Делегаты решили обменяться мыслями со столичными рабочими, солдатами, матросами, которые встретили их с распростертыми объятиями, приютили, накормили. На совещании, которого никто сверху не созывал, которое выросло снизу, участвовали представители от 29 полков с фронта, 90 петроградских заводов, от кронштадтских моряков и окрестных гарнизонов. В центре совещания стояли окопные ходоки; среди них было и несколько младших офицеров. Питерские рабочие слушали фронтовиков с жадностью, стараясь не проронить ни слова. Те рассказывали, как наступление и его последствия пожирали революцию. Серые солдаты, совсем не агитаторы, изображали в незамысловатых докладах будни фронтового быта. Эти подробности потрясали, ибо наглядно показывали, как вползает назад все старое, дореволюционное, ненавистное. Контраст между недавними надеждами и сегодняшней действительностью ударил по сердцам и настроил на один тон. Несмотря на то что среди фронтовиков преобладали, по-видимому, эсеры, резкая большевистская резолюция прошла почти единогласно: только четыре человека воздержались. Принятая резолюция не останется мертвой буквой: разъехавшись, делегаты расскажут правду о том, как их отталкивали соглашательские вожди и как их принимали рабочие, - своим докладчикам окопы поверят, эти не обманут,

В самом петроградском гарнизоне начало перелома обозначилось к концу месяца, особенно после митингов с участием представителей с фронта. Правда, наиболее тяжело пострадавшие полки все еще не могли оправиться от апатии. Зато в тех частях, которые дольше оставались на патриотической позиции и пронесли дисциплину через первые месяцы революции, влияние партии заметно возрастало. Начала оправляться Военная организация, особенно жестоко пострадавшая от разгрома. Как всегда после поражений, в партийных кругах на руководителей военной работы поглядывали неблагожелательно, ставя им в счет действительные и мнимые ошибки и увлечения. Центральный Комитет ближе подтянул к себе Военную организацию, установил над ней, через Свердлова и Дзержинского, более непосредственный контроль, и работа стала разворачиваться снова, медленнее, чем раньше, но более надежно.

К концу июля положение большевиков на петроградских заводах было уже восстановлено: рабочие сплотились под тем же знаменем, но это были уже другие рабочие, более зрелые, т. е. более осторожные, но и более решительные. "На заводах мы пользуемся колоссальным, неограниченным влиянием, – докладывал Володарский 27 июля съезду большевиков. – Партийная работа выполняется главным образом самими рабочими... Организация выросла снизу, и поэтому мы имеем полное основание думать, что она не распадется". Союз молодежи насчитывал в это время до 50 000 членов и все больше подпадал под влияние большевиков. 7 августа рабочая секция Совета принимает резолюцию об отмене смертной казни. В знак протеста против Государственного совещания путиловцы отчисляют однодневный заработок на рабочую печать. На конференции фабрично-заводских комитетов единогласно вынесена резолюция, объявляющая московское совещание "попыткой организации контрреволюционных сил".

Залечивал свои раны Кронштадт. 20 июля митинг на Якорной площади требует передачи власти советам, отправки на фронт казаков, наравне с жандармами и городовыми, отмены смертной казни, допущения кронштадтских делегатов в Царское Село, чтобы удостовериться, достаточно ли строго содержится Николай II, расформирования батальонов смерти, конфискации буржуазных газет и т. д. В то же время новый адмирал Тырков, вступив в командование крепостью, приказал спустить на военных судах красные флаги и поднять андреевские. Офицеры и часть солдат надели погоны. Кронштадтцы протестовали. Правительственная комиссия для расследования событий 3–5 июля принуждена была из Кронштадта безрезультатно вернуться в Петроград: ее встретили свистками, протестами и даже угрозами.

Сдвиг происходил во всем флоте. "В конце июля и начале августа, – пишет один из финляндских руководителей, Залежский, – ясно чувствовалось, что внешней реакции не только не удалось сломить революционные силы Гельсингфорса, но – наоборот – здесь наметился весьма резкий сдвиг влево и широкий рост симпатий к большевикам". Матросы были в значительной мере вдохновителями июльского выступления, помимо и отчасти против партии, которую они подозревали в умеренности и почти в соглашательстве. Опыт вооруженного выступления показал им, что вопрос власти не решается так просто. Полу анархические настроения уступали место доверию к партии. Очень интересен на этот счет доклад гельсингфорсского делегата в конце июля: "На мелких судах преобладает влияние эсеров, на боевых же крупных судах, крейсерах, броненосцах, все матросы – или большевики, или сочувствующие. Таково было (и раньше) настроение матросов на "Петропавловске" и "Республике", а после 3–5 июля к нам перешли "Гангут", "Севастополь", "Рюрик", "Андрей Первозванный", "Диана", "Громобой", "Индия". Таким образом, у нас в руках громадная боевая сила... События 3–5 июля многому научили матросов, показав, что одного настроения еще недостаточно для достижения цели".

Отставая от Петрограда, Москва идет тем же путем. "Постепенно угар начал спадать, – рассказывает артиллерист Давыдовский, – солдатская масса начинает приходить в себя, и мы снова переходим в наступление по всему фронту. Эта ложь, на время задержав левение массы, только усилила после этого приток ее к нам". Под ударами теснее скреплялась дружба заводов и казарм. Московский рабочий Стрелков рассказывает о тесных отношениях, которые установились постепенно между заводом Михельсона и соседним полком. Рабочий и солдатский комитеты нередко разрешали на совместных заседаниях практические вопросы жизни завода и полка. Рабочие устраивали для солдат культурно-просветительные вечера, покупали для них большевистские газеты и всячески вообще приходили им на помощь. "Поставят кого-нибудь под ружье, – рассказывает Стрелков, – сейчас бегут к нам жаловаться... Во время уличных митингов, если где-либо обидят михельсоновца, достаточно узнать хотя одному солдату, то сейчас же бегут целыми группами на выручку. А обид тогда было много, травили германским золотом, изменой и всей соглашательской подлой ложью".

Московская конференция фабрично-заводских комитетов в конце июля начала с умеренных тонов, но сильно сдвинулась влево за неделю своих работ и под конец приняла резолюцию, явно окрашенную большевизмом. В те же дни московский делегат Подбельский докладывал на съезде партии: "6 районных советов из 10 находятся в наших руках... При теперешней организованной травле нас спасает только рабочая масса, которая стойко поддерживает большевизм". В начале августа при выборах на московских заводах вместо меньшевиков и эсеров проходят уже большевики. Рост влияния партии бурно раскрылся во всеобщей стачке накануне совещания. Официальные московские "Известия" писали: "Пора наконец понять, что большевики – это не безответственные группы, а один из отрядов организованной революционной демократии, за которым стоят широкие массы, быть может, не всегда дисциплинированные, но зато беззаветно преданные революции".

Июльское ослабление позиций пролетариата придало духу промышленникам. Съезд тринадцати важнейших предпринимательских организаций, в том числе и банковских, создал комитет защиты промышленности, который взял на себя руководство локаутами и всей вообще политикой наступления на революцию. Рабочие ответили отпором. По всей стране прокатилась волна крупных стачек и других столкновений. Если наиболее опытные отряды пролетариата проявляли осторожность, тем решительнее вступали в борьбу новые, свежие слои. Если металлисты выжидали и готовились, на поле вторгались текстильщики, рабочие резиновой промышленности, писчебумажной, кожевенной. Поднимались самые отсталые и покорные слои тружеников. Киев был взволнован бурной стачкой дворников и швейцаров: обходя дома, бастующие тушили свет, снимали ключи с подъемных лифтов, открывали двери на улицу и т. п. Каждый конфликт, по какому бы поводу он ни возникал, имел тенденцию расшириться на целую отрасль промышленности и приобрести принципиальный характер. При поддержке рабочих всей страны кожевники Москвы открыли в августе долгую и упорную борьбу за право фабричных комитетов распоряжаться наймом и увольнением рабочих. Во многих случаях, особенно в провинции, стачки принимали драматический характер, доходя до арестов стачечниками предпринимателей и администрации. Правительство проповедовало рабочим самоограничение, вступало с промышленниками в коалицию, посылало в Донецкий бассейн казаков и повышало вдвое цены на хлеб и на военные заказы. Накаляя негодование рабочих, эта политика не устраивала и предпринимателей. "С прозрением Скобелева, – жалуется Ауэрбах, один из капитанов тяжелой промышленности, – еще не прозрели комиссары труда на местах... В самом министерстве... не доверяли своим провинциальным агентам... Представители рабочих вызывались в Петроград, и в Мраморном дворце их уговаривали, ругали, мирили с промышленниками, инженерами". Но все это не вело ни к чему: "рабочие массы к тому времени уже все более подпадали под влияние более решительных и беззастенчивых в своей демагогии вожаков".

Экономическое пораженчество составляло главное орудие предпринимателей против двоевластия на заводах. На конференции фабрично-заводских комитетов в первой половине августа детально разоблачена была вредительская политика промышленников, направленная на расстройство и приостановку производства. Помимо финансовых махинаций широко применялось сокрытие материалов, закрытие инструментальных или ремонтных мастерских и пр. О саботаже предпринимателей дает яркие показания Джон Рид, который в качестве американского корреспондента имел доступ в самые разнообразные круги, пользовался доверительными сведениями дипломатических агентов Антанты и выслушивал откровенные признания русских буржуазных политиков. "Секретарь петроградского отдела кадетской партии, – пишет Рид, – говорил мне, что экономическая разруха является частью кампании, проводимой для дискредитирования революции. Союзный дипломат, имя которого я дал слово не упоминать, подтверждал это на основании собственных сведений. Мне известны угольные копи близ Харькова, подожженные или затопленные владельцами. Мне известны московские текстильные фабрики, где инженеры, бросая работу, приводили машины в негодность. Мне известны железнодорожные служащие, которых рабочие ловили на порче локомотивов". Такова была жестокая экономическая реальность. Она отвечала не соглашательским иллюзиям, не политике коалиции, а подготовке корниловского восстания.

На фронте священное единение так же плохо прививалось, как и в тылу. Аресты отдельных большевиков, жалуется Станкевич, не разрешали вопроса. "Преступность носилась в воздухе, ее контуры не были отчетливыми, потому что ею была заражена вся масса". Если солдаты стали сдержаннее, то лишь потому, что научились до некоторой степени дисциплинировать свою ненависть. Но когда их прорывало, тем ярче обнаруживались их действительные чувства. Одна из рот Дубенского полка, которую приказано было расформировать за отказ признать вновь назначенного ротного, взбунтовала еще несколько рот, затем весь полк, и когда командир полка сделал попытку восстановить порядок силою оружия, его убили прикладами. Это произошло 31 июля. Если в других полках дело до этого не доходило, то, по внутреннему чувству командного состава, всегда могло дойти.

В середине августа генерал Щербачев доносил в ставку: "Настроение пехотных частей, за исключением батальонов смерти, весьма неустойчиво, – иногда в течение всего нескольких дней настроение некоторых пехотных частей резко изменялось в диаметрально противоположную сторону". Среди комиссаров многие стали понимать, что июльские методы не дают выхода. "Практика применения военно-революционных судов на Западном фронте, – докладывал 22 августа комиссар Ямандт, – вносит страшный разлад между командным составом и массой населения, дискредитируя самую идею этих судов". Корниловская программа спасения уже до восстания ставки была достаточно испробована и привела в тот же тупик.

Больше всего пугались имущие классы признаков разложения казачества: здесь грозило крушение последнего оплота. Казачьи полки в Петрограде выдали в феврале монархию без сопротивления. Правда, у себя, в Новочеркасске, казачьи власти попытались было скрыть телеграмму о перевороте и с обычной торжественностью служили 1 марта панихиду по Александру Второму. Но в конце концов без царя казачество готово было обойтись и даже открыло в своем прошлом республиканские традиции. Но дальше этого идти не хотело. Казаки с самого начала отказались послать своих депутатов в Петроградский Совет, чтобы не равняться с рабочими и солдатами, и образовали Совет казачьих войск, объединивший вокруг себя все двенадцать казачеств в лице их тыловых верхов. Буржуазия стремилась, и не без успеха, опереться на казаков против рабочих и крестьян.

Политическая роль казачества определялась его особым положением в государстве. Казачество искони представляло своеобразное низшее привилегированное сословие. Казак не платил никаких налогов и располагал значительно большим земельным наделом, чем крестьянин. В трех соседних областях, Донской, Кубанской и Терской, 3 миллиона казачьего населения имели в своих руках 23 миллиона десятин земли, тогда как на 4,3 миллиона душ крестьянского населения приходилось в тех же областях лишь 6 миллионов десятин: на казачью душу в среднем в 5 раз больше, чем на крестьянскую. Среди самого казачества земля распределялась, разумеется, крайне неравномерно. Здесь были свои помещики и свои кулаки, более мощные, чем на севере; была и своя беднота. Каждый казак обязан был являться по первому требованию государства на своем коне и при своем снаряжении. Богатые казаки с избытком покрывали этот расход свободой от налогов. Низы сгибались под бременем казачьей повинности. Эти основные данные достаточно объясняют противоречивое положение казачества. Низшими своими слоями оно близко соприкасалось с крестьянством, верхами – с помещиками. В то же время верхи и низы объединялись сознанием своей особливости, избранности и привыкли смотреть свысока не только на рабочего, но и на крестьянина. Это и делало среднего казака столь пригодным для роли усмирителя.

В годы войны, когда молодые поколения были на фронтах, в станицах верховодили старики, носители консервативных традиций, тесно связанные со своим офицерством. Под видом возрождения казачьей демократии казаки-помещики в течение первых месяцев революции собрали так называемые войсковые круги, которые избрали атаманов, своего рода президентов, и при них – "войсковые правительства". Официальные комиссары и советы неказачьего населения не имели власти в казачьих областях, ибо казаки были крепче, богаче и лучше вооружены. Эсеры пытались создать общие советы крестьянских и казачьих депутатов, но казаки не шли навстречу, не без основания опасаясь, что аграрная революция отхватит у них часть земли. Недаром Чернов, в качестве министра земледелия, обронил фразу: "Казакам придется потесниться на своих землях". Еще важнее было то, что местные крестьяне и солдаты пехотных полков все чаще говорили по адресу казаков: "Доберемся до вашей земли, довольно вам царствовать". Так выглядело дело в тылу, в станице, отчасти и в петроградском гарнизоне, в средоточии политики. Этим объясняется и поведение казачьих полков в июльской демонстрации.

На фронте положение было существенно иное. Всего летом 1917 года состояло в действующих казачьих войсках 162 полка и 171 отдельная сотня. Оторванные от своих станиц, фронтовые казаки разделяли со всей армией испытания войны и, хоть со значительным отставанием, проделывали эволюцию пехоты, теряли веру в победу, ожесточались против безалаберщины, роптали против начальства, тосковали по миру и по дому. На несение полицейской службы на фронте и в тылу отвлечено было постепенно 45 полков и до 65 сотен! Казаки опять превращались в жандармов. Солдаты, рабочие, крестьяне роптали против них, напоминая им их палаческую работу в 1905 году. У многих казаков, начавших было гордиться своим поведением в феврале, скребли на сердце кошки. Казак стал проклинать свою нагайку и не раз отказывался брать ее в наряд. Дезертиров среди донцов и кубанцев было мало: боялись своих стариков в станице. В общем, казачьи части значительно дольше оставались в руках начальства, чем пехота.

С Дона, с Кубани приходили на фронт вести, что казачьи верхи вместе со стариками посадили свою власть, не спросясь фронтового казака. Это пробуждало дремавшие социальные антагонизмы. "Вернемся домой, мы им покажем", – не раз говаривали фронтовики. Казачий генерал Краснов, один из вождей донской контрреволюции, живописно изображал, как расползались на фронте крепкие казачьи части: "Начались митинги с вынесением самых диких резолюций. Казаки перестали чистить и регулярно кормить лошадей. О каких бы то ни было занятиях нельзя было и думать. Казаки украсились алыми бантами, вырядились в красные ленты и ни о каком уважении к офицерам не хотели и слышать". Прежде, однако, чем окончательно прийти в такое состояние, казак долго колебался, чесал голову, искал, в какую сторону повернуться. В критическую минуту нелегко было поэтому предугадать заранее, как поведет себя та или иная казачья часть.

8 августа Войсковой круг на Дону заключил блок с кадетами для выборов в Учредительное собрание. Слух об этом немедленно проник в армию. "Среди казаков, – пишет казачий офицер Янов, – блок был встречен весьма отрицательно. Партия кадетов корней в армии не имела". На самом деле армия ненавидела кадетов, отождествляя их со всем тем, что душит народные массы. "Продали вас старики кадетам", – дразнили солдаты. "Мы им покажем!" – возражали казаки. На Юго-Западном фронте казачьи части в особом постановлении объявили кадетов "заклятыми врагами и поработителями трудового народа" и потребовали исключения из Войскового круга всех тех, которые осмелились заключить соглашение с кадетами.

Корнилов, сам казак, сильно рассчитывал на помощь казачества, особенно донского, и укомплектовал казачьими частями отряд, предназначенный для переворота. Но казаки не тронулись на помощь "сыну крестьянина". Станичники готовы были у себя на месте яростно оборонять свои земли, но втягиваться в чужую драку не имели охоты. Третий конный корпус тоже не оправдал надежд. Если к братанию с немцами казаки относились недружелюбно, то на петроградском фронте охотно пошли навстречу солдатам и матросам: этим братанием план Корнилова оказался сорван без пролития крови. Так в лице казачества слабела и рушилась последняя опора старой России.

Тем временем далеко за пределами страны, на территории Франции, проделан был в лабораторном масштабе опыт "возрождения" русских войск, вне досягаемости большевиков, и потому тем более убедительный. Летом и осенью в русскую печать проникли, но остались в вихре событий почти незамеченными сообщения о вспыхнувшем в русских войсках во Франции вооруженном мятеже. Солдаты двух русских бригад во Франции, по словам офицера Лисовского, уже к январю 1917 года, следовательно, до революции "твердо исповедовали убеждение, что все они проданы французам за снаряды".

Солдаты не столь уж ошибались. К хозяевам-союзникам они не питали "ни малейших симпатий", а к своим офицерам – ни малейшего доверия. Весть о революции застигла экспортные бригады как бы политически подготовленными – и все же врасплох. От офицеров объяснений переворота ждать не приходилось: растерянность оказывалась тем сильнее, чем старше был офицер по служебному положению. В лагерях появились демократические патриоты из эмигрантов. "Не раз приходилось наблюдать, – пишет Лисовский, – как некоторые дипломаты и офицеры гвардейских полков... услужливо придвигали бывшим эмигрантам стулья". В полках возникли выборные учреждения, причем во главе комитета стал быстро выделившийся солдат-латыш. И здесь нашелся, следовательно, свой "инородец". Первый полк, формировавшийся в Москве и состоявший почти целиком из рабочих, приказчиков, конторщиков, вообще пролетарских и полупролетарских элементов, первым вступил на землю Франции год назад и в течение зимы хорошо сражался на полях Шампани. Но – "болезнь разложения постигла первым делом этот же самый полк". Второй полк, имевший в своих рядах большой процент крестьян, дольше оставался спокойным. Вторая бригада, почти целиком состоявшая из крестьян-сибиряков, казалась вполне надежной. Уже вскоре после февральского переворота первая бригада вышла из повиновения. Она не хотела сражаться ни за Эльзас, ни за Лотарингию. Она не хотела умирать за прекрасную Францию. Она хотела попробовать жить в новой России. Бригаду отвели в тыл и разместили в центре Франции, в лагере Ла-Куртин. "Среди буржуазных селений, – рассказывает Лисовский, – в громадном лагере зажили совершенно особою, необычною жизнью около десяти тысяч мятежных вооруженных русских солдат, не имевших при себе офицеров и не желавших подчиняться никому решительно". Корнилову представился исключительный случай применить свои методы оздоровления при содействии столь горячо сочувствовавших ему Пуанкаре и Рибо. Главковерх приказал по телеграфу привести куртинцев "к повиновению" и отправить в Салоники. Но мятежники не сдавались. К 1 сентября подвезена была тяжелая артиллерия, а внутри лагеря расклеены плакаты с грозной телеграммой Корнилова. Но тут как раз в ход событий врезалось новое осложнение: во французских газетах появилось известие о том, что сам Корнилов объявлен изменником и контрреволюционером. Солдаты-мятежники окончательно решили, что у них нет основания умирать в Салониках, да еще по приказу генерала-изменника. Проданные за снаряды рабочие и крестьяне решили постоять за себя. Они отказывались с кем бы то ни было посторонним разговаривать. Ни один солдат не выходил более из лагеря.

Вторая русская бригада была двинута против первой. Артиллерия заняла позиции на ближайших горных склонах, пехота, по всем правилам инженерного искусства, рыла окопы и подступы к Ла-Куртин. Окрестности были крепко оцеплены альпийскими стрелками, дабы ни один француз не проник на театр войны двух русских бригад. Так военные власти Франции инсценировали на своей территории русскую гражданскую войну, предусмотрительно окружив ее изгородью штыков. Это была репетиция. В дальнейшем правящая Франция организовывала гражданскую войну на территории самой России, окружив ее колючим кольцом блокады.

"Правильный, методичный обстрел лагеря начался". Из лагеря вышло несколько сот солдат, готовых сдаться. Их приняли и тут же возобновили артиллерийский огонь. Так длилось четверо суток. Куртинцы сдавались по частям. 6 сентября оставалось всего около двухсот человек, решивших не сдаваться живьем. Во главе их стоял украинец Глоба, баптист, фанатик: в России его называли бы большевиком. Под прикрытием орудийной, пулеметной и ружейной стрельбы, слившейся в один общий гул, начался настоящий штурм. В конце концов мятежники были раздавлены. Количество жертв так и осталось неизвестным. Порядок был, во всяком случае, восстановлен. Но уже через несколько недель вторая бригада, которая расстреливала первую, оказалась охвачена той же самой болезнью...

Страшную заразу русские солдаты привезли с собою через моря в своих холщовых мешках, в складках своих шинелей и в тайниках своих душ. Тем и замечателен этот драматический эпизод в Ла-Куртин, что он представляет собою как бы сознательно построенный идеальный опыт, почти под колоколом воздушного насоса, для изучения внутренних процессов в русской армии, подготовленных всем прошлым страны.